ya_exidna: манул (Default)
[personal profile] ya_exidna
Предыдущие главы здесь.

Глава 3. За час до файф-о-клока. Дочь Альбиона.

Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место. Все мысли Ани слились в одну. Ее простой и привычный мир переворачивался, и в нем не оставалось места ни для красивого флигель-адъютанта, занимавшего ее в последнее время, ни для ужасного бледно-зеленого платья, ни для предстоящего, еще недавно волновавшего ее бала. Неужели Сережа прав и их мать жива? Она сопоставляла известные ей факты, и все они, казалось, подтверждали это. Они никогда не бывали на могиле матери, они не знали ничего о причинах ее смерти, их, по крайней мере Аню, никогда не учили молиться за мать, за упокой ее души, никто никогда не упоминал об оставшемся от нее имуществе или наследстве, - был только парадный портрет, совсем не парадно приютившийся наверху у брата, и несколько колец, отданных ей отцом.
Теперь ей казалось, что она понимает смысл всех недомолвок, умолчаний, редких упоминаний самого имени покойной матери в их доме и тех странных многозначительных взглядов, которые порой бросали на нее немолодые светские знакомые, говорившие, что она похожа на мать.
От вчерашнего вечера и бессонной ночи осталось смутное воспоминание о метели, которая сегодня утихла, словно ее и не было, и о насмешливом взгляде старого портрета. Все утро Аня старательно делала вид, что ничего не случилось, что она такая же, как всегда, она пила кофе, и разговаривала с горничной, и рассердилась на нее за не так сделанную прическу, и встретилась с Лидией Ивановной, и зашла по заведенному порядку в кабинет к отцу, и ничем, кроме разве что слишком быстрых и слишком беззаботных слов, не выдала себя. Внимательный любящий взгляд тотчас угадал бы, что за буря бушует у нее в душе, но отец вскоре уехал в министерство, а больше никто из домашних так на нее не смотрел.
Белые хлопья медленно кружились за окном, начинался обычный серый петербургский день, и если ночью ей так и не удалось забыться спасительным сном, то теперь можно было забыться сном жизни. Нужно было жить, нужно было быть занятой. Однако привычные утренние заботы не принесли успокоения, хотелось уехать куда-нибудь прочь из дома, к приятным, милым людям, которым она симпатична и интересна, вырваться из ледяного дома с его строгими правилами, тишиной и упорядоченностью. Может быть, и она (тоже Анна!) хотела того же, живя в этой золотой клетке?
«Я поеду к Облонским! Я же вчера хотела, – решила Аня и сама обрадовалась простоте найденного выхода. – Заодно и узнаю… тетя Долли такая милая…»
Аня любила бывать у Облонских. Ей нравилась сама атмосфера их безалаберного, многолюдного, шумного дома, она любила добродушного, всегда ласкового с ней дядю, она дружила со старшими кузенами, хотя младшие были ближе ей по возрасту. Жену дяди Дарью Александровну она в глубине души считала недалекой и простоватой, вечно занятой домашними хлопотами и изнуренной детьми, которых у нее было двенадцать, но ей всегда было с ней легко и уютно, не надо было притворяться и говорить о том, что никому не интересно, и о том, о чем вечно говорят во всех петербургских гостиных.
Дарья Александровна была москвичкой, родилась и выросла в Москве, любила ее и, хотя и жила в столице уже около пятнадцати лет, сумела сохранить в своем доме московские простоту, доброжелательность и гостеприимство. В свете княгиню Облонскую видели мало, а видевшие остались ею недовольны. Она не была ни хороша, ни любезна, что, впрочем, отнюдь не мешало всему петербургскому обществу, как высшему, так и не очень, быть в восторге от ее супруга Степана Аркадьича. Стива, как его называли в свете, перебравшись в Петербург, помолодел, взбодрился, выглядел куда моложе не озабоченной своей внешностью Долли, бывал везде и повсюду, его все знали, любили и принимали, хотя и шептались порой с неодобрением про его интрижки с актрисами или дамами полусвета. Ему было уже за пятьдесят, он занимал выгодное и покойное место в министерстве, и хотя некоторые вольнодумцы и позволяли себе усомниться в административных талантах Степана Аркадьича, но и они не могли не признать, что он приятнейший человек и, несомненно, один из влиятельных и видных современных деятелей. Он постоянно был занят делами и службою и только изредка мог выгадывать хоть сколько-нибудь свободного времени, которое и делилось между семейством и светской жизнью. Значительные связи, которыми пренебрегать было невозможно, заставляли его довольно часто напоминать о себе в обществе. И так как он занимал весьма видное место, а счастье и удача как будто сами ловили его на дороге, то к нему все постоянно чувствовали какое-то особенное участие, в котором, обратно, совершенно отказывали жене его.
- Умница, Анечка, что приехала! – радостно встретила племянницу мужа Долли. – Таня! Гриша! Маша! Аня приехала! Красавица моя приехала! И Стива обещал к чаю быть, он обрадуется. Он так тебя любит!
Они действительно любили ее, Аня это знала и в доме Облонских отдыхала душой. Здесь можно было говорить что вздумается, дурачиться, громко смеяться, кокетничать с двоюродными братьями и декламировать монологи с актрисой Таней, можно было пожаловаться на занудство отца и тайную недоброжелательность мачехи. Может быть, здесь можно будет и задать некоторые вопросы…
- Анюта! – почти пропел, появляясь в гостиной, князь Григорий, Гриша, ровесник Сережи, любивший возиться с Аней, когда та была еще крошкой. – Ты наконец-то снизошла! Дай я тебя поцелую! О тебе вчера спрашивали – угадай кто? А, покраснела! Очи черные, очи страстные, очи жгучие и прекра-а-асные…
- Успокойся, Гриша, что ты на нее набросился, - с гордой материнской улыбкой глядя на красавца сына, сказала Дарья Александровна.
Молодой князь Облонский, выйдя из Пажеского корпуса и оказавшись в самом дорогом и блестящем полку, был принят домашними как лучший сын, герой и ненаглядный Гришенька, родными – как милый, приятный и почтительный молодой человек, знакомыми – как красивый поручик, адъютант его превосходительства генерала Н., ловкий танцор и один из лучших женихов Петербурга. Хотя поговаривали, что состояние Облонских сильно расстроено, что Степан Аркадьич тратит куда больше, чем может себе позволить, все надеялись, что слухи эти сильно преувеличены, а князь Григорий к тому же наследник независимого материнского имения, полученного ею после кончины отца – старого князя Щербацкого.
Знакомство у Облонских была вся Москва и весь Петербург, денег в нынешний год у Стивы было достаточно, потому что были перезаложены все имения жены, и потому Гриша, заведя собственных рысаков и самые модные рейтузы, особенные, каких ни у кого еще в Петербурге не было, и сапоги самые модные, с самыми острыми носками и маленькими серебряными шпорами, проводил время очень весело. Все в нем дышало счастливой веселостью здоровья, дышало молодостью: беспечностью, самонадеянностью, избалованностью, прелестью молодости. Он и поводил глазами, и улыбался, как это делают мальчики, которые знают, что на них охотно заглядываются. Успех в свете и представление ко двору красивой черноглазой кузины льстили его самолюбию, как будто он сам имел к ним непосредственное отношение.
- Гришка! Тебе надо запретить петь особым указом! Ни одной ноты не можешь взять, - целуя Аню, говорила княжна Татьяна, бывшая годом старше брата и привыкшая посмеиваться над ним. Она поражала своим необыкновенным сходством с красавцем-братом и еще более тем, что, несмотря на сходство, была вовсе не хороша собой. Черты ее лица были те же, что у брата, но у того все освещалось жизнерадостной, самодовольной, молодой, неизменной улыбкой, у сестры, напротив, то же лицо было неулыбчиво и серьезно.
- Ты не можешь запретить мне петь, потому что песня свободно льется из моей души, и петь я право имею! Удалась мне песенка, молвил Гриша, прыгая! Некрасов, между прочим, сказал. Как там брат твой Серж? Или… как это… ты не сторож брату своему?! Все пьет и плачет о мамочке? Гамлет, принц Датский, только наоборот: отец жив, а приходит к нему тень матери.
- Гришка! – возмутилась Таня. – Тебя надо выпороть!
- За что, за что, о боже мой? – пропел Облонский на мотив известной оперетты. – Не шалю, никого не трогаю, не пью, не пишу стихов! Не делаю ничего плохого. И хорошего тоже! Если тебе не нравится принц Гамлет, пусть будет царь Эдип. В Колоне – или где там ему положено быть? Царь Эдип, которому не с кем согрешить и остается только убить отца. Что он и делает потихоньку! Как это ваш папенька еще не узнал, что Серж марает бумагу?! Я считаю, ему надо взять псевдоним Пушкин. А что? И инициалы позволяют: вроде и похоже, а наоборот, не придерешься. Будет С. А. Пушкин. А то у Таньки что за псевдоним – Степанова! То ли дело: Пушкин! Это звучит гордо. А я всем буду говорить, что я с Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, говорю ему: ну, что, брат Пушкин? Да так, отвечает, брат, так как-то все. И главное – правда ведь: он мне брат! Я и так теперь говорю, что с актрисами хорошенькими знаком! Танька! Не поднимай руку на брата!
- Таня, Гриша! О господи, как маленькие! Я князь Григорию и вам фельдфебеля в Вольтеры дам, пикнете – так мигом успокоит! – весело процитировала привыкшая к перепалкам брата и сестры Дарья Александровна.
- Не знаешь, Серж был на этом обеде беллетристов? – отошла от брата Татьяна. – Там, говорят, Мережковский должен был быть. И Чехов. Помнишь, я в Москве в его «Медведе» играла? Интересно, он еще что-нибудь для театра напишет?  А то в «Иванове» для меня роли нет. Да, я опять в Москву уезжаю, ты слышала? Взяла ангажемент на всю зиму. У Корша. Папенька рвет и мечет. «Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом!» – и все в таком духе. Княжна Облонская – и вдруг играет на сцене! Ах, какой пассаж!
- Таня! – предостерегающе начала Дарья Александровна. – Ты должна понять, что для отца…
- О чем это вы? – громко спросил от двери вошедший Степан Аркадьич. – О, Анна, здравствуй! Все хорошеешь! В Покровское летом собираешься? – подмигнул он племяннице. – Там без тебя кое-кто скучает. «Узнаю коней ретивых по каким-то их таврам, юношей влюбленных узнаю по их глазам».
Дарья Александровна с тревогой взглянула на мужа. Его намеки были понятны ей и неприятны потому, что она знала, с каким недоброжелательством смотрит ее сестра Кити Левина на увлечение своего сына Аней. Конечно, оба они еще так молоды и так редко видятся, что неразумно было волноваться из-за каких-то придуманных последствий их отношений, и Долли полагала и уверяла в том сестру, что все это само собой образуется. И этим летом не собиралась приглашать племянницу в Покровское.
- Так о чем вы без меня секретничали? О Татьяне, разумеется? – Степан Аркадьич сел и пытался говорить шуточно о деле, которое стоило ему много горя. – Актриса! Боже мой! Хорошо было в прежние, патриархальные времена, а теперь мы все это переменили. Теперь барышня разговаривает с кем ей угодно, читает что ей угодно; отправляется одна по городу, без лакея, без служанки, как в Париже; ходит на какие-то курсы, стрижет волосы, поступает на сцену. И все это принято. Было время, когда дочери не позволяли себе глядеть свысока на своих родителей…
- И родительская власть заставляла трепетать непокорных! Умри, несчастная! – продекламировал Гриша.
- Не паясничай, Гриша! – постаралась придать строгость голосу Долли. Разговор этот раздражал ее: она инстинктивно чувствовала, почему ее муж так противится выбору дочери, слишком много актрис попадалось ему…
- Ах, папа, актрисы разные бывают! – Таня заговорила о том же, и это больно укололо Дарью Александровну. Дочь – и та… а он еще смеет поучать ее. – Я хорошая характерная актриса, это все говорят, ты не верил в театр, все смеялся над моими мечтами, когда я только начинала, и я падала духом, играла бессмысленно… я не знала, что делать с руками, не умела стоять на сцене, не владела голосом… Теперь уж я не так… Недавно у меня была крошечная роль, почти без слов, надо было стоять в углу и хмуриться, а зал не слушал премьера, смотрел только на меня и смеялся! Даже в газете написали: «Хотите посмеяться – посмотрите, как хмурится Степанова!» Я уже настоящая актриса, папа, я играю с наслаждением, с восторгом, пьянею на сцене и чувствую себя прекрасной, и когда я думаю о своем призвании, то не боюсь жизни. Женщина может быть только простой работницей или актрисой. Сережа вот понял меня…
- Ах, боже мой! Сережа! – схватился за голову Степан Аркадьич. – Ну почему вы не можете жить, как все? Как все люди нашего круга! Он писатель, ты актриса! На что это похоже? Неужели ты не понимаешь, что все эти возвышенные разговоры об искусстве, эта мода… все это одни фразы, Таня, а жизнь не такая, какой она вам представляется в ваших мечтах. Жизнь груба! Ангажемент! Вот будешь вставать на рассвете, репетировать, работать, поедешь на гастроли… в какой-нибудь… я не знаю… Елец! В третьем классе, с мужиками, а в Ельце образованные купцы будут приставать с любезностями! Замуж бы выходила!
- Полно, Стива, давайте лучше чай пить. После переговорим, - Долли встала, чтобы распорядиться, и Степан Аркадьич вдруг понял, почему жене так неприятен его тон, а поняв, смутился и почти покраснел. Надо же было еще приплести сюда купцов с их любезностями! И, как всякий виноватый муж, твердо решившийся больше ничем не огорчать жену, заговорил о другом:
- Так теперь когда же бал?
- На будущей неделе… тетя Долли, кстати о бале… я, собственно, и приехала, чтобы посоветоваться. Мне наш самовар… Лидия Ивановна, - она знала, что в семье Облонских не слишком жалуют ее мачеху, и потому могла называть ее неизвестно кем данным прозвищем, которое она переняла от Сережи, - она решила сделать мне сюрприз и заказала совершенно невообразимое платье. Я выбрала ткань, но потом портниха её испортила, прислала сказать, что заменит, и Лидия Ивановна, не сказав мне… и фасон! в общем, теперь это не платье, а кошмар какой-то! Я его привезла… оно в прихожей осталось. Не знаю, что и делать! Заказывать новое времени нет, да и отец не позволит. Ты не посмотришь?..
- Конечно, Анечка, не расстраивайся, что-нибудь придумаем! Где оно? В прихожей? – Долли воодушевленно, как всегда, когда ей предстояло трудное женское дело, мысленно засучила рукава и велела горничной принести платье.
- Вот и Татьяны именины в субботу, а она, видите ли, уезжает и ничего знать не хочет. Дали бы бал, как все…
Таня переглянулась с матерью: обе прекрасно понимали, что положение Степана Аркадьича не таково, чтоб мог давать он балы, и отъезд дочери в этом смысле был как нельзя более кстати. Но надо было дать ему возможность поворчать.
- Боже мой! – сказала Дарья Александровна, развернув тщательно упакованное воздушное платье. – Что это ей вздумалось?!
- Лидии? Кто ее знает! По-моему, это мне назло. Она меня терпеть не может, я знаю. И как я в этом покажусь?!
- А что такого? Очень красиво! Особенно эти вот, - Степан Аркадьич сделал волнообразное движение рукой, - как их… фестончики.
- Ах, оставь, Стива, что ты понимаешь! Это нехорошо, когда везде фестончики! Нет, но ты же должна быть королевой бала! – Дарья Александровна решительно, как полководец перед битвой, осматривала платье. – Если отпороть вот это… нет… не получится… вот здесь можно бы подобрать… или… да нет, правда, и так нехорошо! Знаешь что?! Надо его оставить как есть, и вот сюда еще такие же кружева нашить! Будет под старину, и прическу сделаешь, как у сказочной принцессы. Как будто оно нарочно не по моде, понимаешь? Вот сюда цветы приколоть… и вот так… видишь?
Платье в руках Дарьи Александровны преобразилось, навевая мысль о маскарадах, пудреных париках, кринолинах и котильонах. Таким оно внушало Ане надежду.
- А цвет? – почти примирившись с ненавистным нарядом, возразила она. – Я в этой зелени выгляжу отвратительно.
- Да перекрасить его – и все! – Долли не любила отступать в житейских делах. – Наша Матрена Филимоновна покойная, бывало, всегда… кружева только отпороть, а потом опять пришить. Жаль, что тебе в черном нельзя.
- Почему нельзя? Черное мне идет.
- Ну, знаешь, для молодой девушки черное как-то… нет-нет, черное – это слишком… вызывающе… да и не принято.
- Глупости какие! Давно уже все девушки носят и черное, и лиловое, и всякое! – тут же вмешалась Таня. – Будет очень эффектно! Я бы на твоем месте непременно появилась в черном. Твоя маман только в обморок упадет, но и поделом ей. Давай сейчас же им займемся, красота будет! Я мисс Гуль позову.
Приглашенная англичанка, бывшая некогда гувернанткой почти всех младших Облонских и занимавшаяся с Аней английским языком, немедленно поддержала свою ученицу. Конечно, она тотчас же перекрасит платье. Его и узнать будет нельзя. Вбежавшая Маша – княжна Марья, как называл ее отец, или княжна Мери, как обращалась к ней англичанка, тоже приняла участие в общей суете вокруг обреченного платья, и Ане стало казаться, что в большой комнате стало очень мало места. Все это было немножко досадно, потому что скоро подадут чай, а главные вопросы так и не были заданы. А за пятичасовым, по английской моде, чаем соберутся все члены семьи и домочадцы Облонских, да и вообще, вести такие разговоры за чаем…
- Долли, как она похожа делается! Помнишь, на том балу, в черном, черный бархат на смуглых плечах, - глядя на Аню, вдруг невпопад произнес Степан Аркадьич.
- На мать? – покраснев, спросила она, радуясь такому повороту разговора и вместе с тем боясь его.
- Да… волосы особенно и глаза… хотя нет, глаза у нее отцовские… помнишь, Долли?
- Ох, Стива…ты… - быстро и как-то слишком громко перебила его Дарья Александровна, - ты… ну, я не знаю… ты просто… предел! Дай-ка мне, Таня, ножницы! Анечка, вот здесь подержи оборку…
- Тетя Долли, - Аня ухватилась за оборку, - ты, наверно, думаешь, что мне неприятно говорить о матери, но это не так. Наоборот. Вы все как будто сговорились мне ничего о ней не рассказывать, но это же неправильно! Я часто думаю, какая она была… потому что, какой бы она ни была, это была моя мать! – она чуть не запуталась в поспешных словах, но испытывала облегчение оттого, что произнесла их. – Вы должны мне всё рассказать! Хоть сейчас, пятнадцать лет спустя!
- Да что же всё? – растерянно выговорила Дарья Александровна. – Какое такое «всё»?
По ее замешательству, по тому, как она быстро переглянулась с дядей, по самому этому слову «всё» Аня поняла, что отступать нельзя, что какая-то тайна, связанная с ее матерью, непременно существует, и похоже, что это никакая не тайна ни для кого, кроме нее одной. Ей ясно было теперь, что все что-то знают и между тем все чего-то трусят и уклоняются пред ее вопросами, хотят что-то скрыть от нее.
- Дядя, скажи мне, она умерла?
- Боже мой, Анна, что за вопрос?! – испугался Степан Аркадьич. – Конечно, умерла. Много лет назад. Почему ты вдруг… с чего ты взяла?!
- Ты был при этом? Отчего она умерла? Ты сам видел?
- Что я должен был видеть? – Степан Аркадьич на секунду вспомнил свои отчаянные рыдания над трупом сестры, вспомнил ее, то есть то, что оставалось еще от нее: тело, еще полное недавней жизни, закинутая назад уцелевшая голова, с своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее, странное, жалкое в губах и ужасное в остановившихся незакрытых глазах выражение, - и рыдания искривили его лицо.
– Да, я видел, - с усилием выговорил он. Он никак не мог видеть этих незакрытых глаз, потому что приехал лишь на следующий день после гибели сестры, когда глаза ее были уже закрыты чьей-то равнодушной рукой, но сейчас ему казалось, что он видел, как она лежит и смотрит, как живая.
- Аня, милая, что за вопрос? – пришла в себя Долли, но невольно повторила лишь то, что спросил ее муж.
- Тетя Долли, я все объясню. Но вы должны мне всё рассказать! Вот, посмотрите, - она достала из кармана два сложенных письма, - мне присылают анонимные письма, а Сережа сказал… он сказал, что наша мать жива, просто она ушла от отца, и что она… дурная женщина, и поэтому о ней никто не говорит, и не молится, и не ходит к ней на могилу…
- Господи, Анна! – Степан Аркадьич был удивлен так, что не смог сразу найти убедительных слов, чтобы возразить племяннице. – Что за нелепая выдумка? Ты говоришь, Сережа?.. Нет-нет, ничего подобного! Она умерла, и она не была дурной женщиной, нет! Она, - он вопросительно посмотрел на жену, и Дарья Александровна, как всегда, со свойственной ей чуткостью во всем, что касалось домашних, поняла его.
- Анечка, - сказала она, - мы тебе всё расскажем. Пожалуй, пришло время рассказать. Твоя мать погибла от несчастного случая, и, конечно, никто не хотел лишний раз вспоминать об этом. Это страшная история, Аня. Она упала под поезд, - выразительно глянув на мужа, твердо выговорила она. – Несчастный случай, больно вспоминать. И… и тогда одно время говорили… она ведь была красивая светская женщина, у нее, как, впрочем, у всех, было много поклонников, - покривила душой Дарья Александровна, у которой после замужества вовсе не было никаких поклонников, но Сережа действительно мог что-то помнить, и лучше было держаться поближе к правде, - так вот тогда говорили, что она якобы сама бросилась под поезд из-за какой-то любви, вот Сережа и вообразил невесть что. Это все неправда. Обычный, хотя и ужасный несчастный случай. В те времена это была не редкость.
- Да-да, - обрадованно подхватил Степан Аркадьич, которому всегда было приятно, когда разговор касался его профессиональных интересов. А он вот уже много лет служил по ведомству путей сообщения. Получилось это, в общем-то, случайно, когда лет пятнадцать назад ради поправления расстроенных дел Стиве удалось, используя множество связей и унизительных светских хитростей, получить в Петербурге обещавшее немало выгод и прибылей место члена комиссии от соединенного агентства кредитно-взаимного баланса южно-железных дорог. Место оказалось многообещающим, Стива умел себя показать с самой лучшей стороны, дело, как и все дела, которыми он когда-либо занимался по долгу службы, он вел толково и успешно, так как в глубине души ему было совершенно безразлично, чем заниматься. Он не увлекался, не совершал ошибок, умел понравиться тем, от кого это дело зависело, и, поскольку сеть железных дорог в России росла и расширялась, Степан Аркадьич вскоре стал необходим везде, где требовались знающие руководители. В прошлом году, вскоре после начала строительства Великой Сибирской железной дороги, он сблизился с только что назначенным министром путей сообщения Сергеем Витте; он был с цесаревичем Николаем, бывшим председателем комитета по ее строительству, во Владивостоке при церемонии закладки первого камня железнодорожного вокзала; к нему благоволил всячески поддерживающий строительство Сибирской дороги государь император. Словом, когда речь заходила о железных дорогах, все невольно вспоминали имеющего к ним какое-то отношение князя Облонского.
- Да, - подхватил Степан Аркадьич, - тогда не то, что ныне. Несчастных случаев на дорогах было множество. Однажды я сам был свидетелем… раздавило путевого обходчика. Сейчас мы особенно заботимся о безопасности, и на днях я лично представлял доклад его императорскому величеству… он, вы знаете, особенно интересуется железными дорогами…
- Полно, Стива, ты не у Бетси Тверской, - остановила энтузиаста Дарья Александровна. – Анечку это нисколько не интересует. Правда, моя дорогая? Да, это была печальная история, и мы вместе с твоим отцом решили ничего не говорить вам, детям, чтобы не пугать и не огорчать вас. Но вы выросли, - Долли вздохнула, подумав, как быстро пролетело время, - и теперь нет смысла скрывать от вас правду. Вот так-то, Аня, милая.
- Значит, она умерла? – настойчиво переспросила племянница.
- Да, Анечка, да, даже не думай ничего… не выдумывай! Я сам видел… видел это. Ты не должна… если бы ты могла представить… это было ужасно… раздавлена… этими колесами… и грязью… да… любовью, грязью… колесами, - Степан Аркадьич в последнее время сделался излишне впечатлителен и слезлив. Аня не сводила с него испуганных глаз, ожидая, не скажет ли он еще чего-то. И, не дождавшись, спросила:
- Это… было зимой?
- Почему зимой? – удивился Степан Аркадьич. – Вовсе нет. В мае. В мае семьдесят шестого года.
Значит, все было не так.
Не так, как привиделось ей вчера под свист метели.
Когда отпевали мать, был май, вишенные деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна, и маленький Сережа, оглушенный смертью, стоял и слушал, как дьякон мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей. Сережины голубые глаза смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, и моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать? Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Сережа не знал еще, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему. Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, сын осенил себя крестом, дохнуло в лицо могилой,  и маму закопали. Значит, был май. Жестокий, с белыми ночами. Но где?..
- Где ее могила? – отогнав видения, спросила Аня.
- Анечка, ради бога, не надо об этом, - затуманился Степан Аркадьич. – Потом когда-нибудь я…
- Хватит вам! – не выдержал первым жизнерадостный Гриша. – Сколько можно?! De mortuis non disputandum! Какова моя латынь? Учили меня, учили, вот раз в жизни пригодилось. Латынь из моды вышла ныне! Тань, помнишь, наш учитель все твердил: «Вы не умеете склонять mus?!» А я все думал: кому нужна эта мышь? Звательный падеж, к примеру? О мышь! Как это… винительный падеж при восклицании!
- Давайте лучше чай пить! Скоро пять часов, - помогла брату Татьяна, и неприятный разговор, к радости Дарьи Александровны, прервался. По лицу племянницы она видела, что той хотелось бы еще поговорить о том, что ее волновало, но пока она обдумывала то, что узнала, и молчала.
 «Вот, значит, почему в том письме было что-то про железную дорогу», - думала в это время Аня, проходя вслед за Дарьей Александровной в столовую, где было накрыто для чая. Боковым зрением она вдруг уловила какое-то движение, услышала шорох, рядом с ней шевельнулась портьера, и она чуть не вскрикнула от неожиданности, когда чей-то голос негромко произнес прямо у нее над ухом:
- Анна!
Она побледнела.
- Мисс Гуль, как вы меня напугали!
- Так уж и напугала! Как вы все нервны! – и англичанка поманила Аню за портьеру, скрывавшую дверь в ее комнату. Никто толком не знал, почему старенькая мисс Гуль продолжала жить у Облонских, когда все ее питомцы выросли, но никто и не задавался этим вопросом. Она была в доме своим человеком, выполняла несложные поручения и была чем-то вроде компаньонки или бедной родственницы. Иногда отпрашивалась погостить в Англию, но всегда возвращалась, искренне считая своим домом Россию и дом Облонских.
Небольшая комната была до смешного похожа на свою хозяйку: чистенькая, маленькая, она была украшена вышитыми подушечками и куколками из саксонского фарфора, как сама мисс Гуль кружевным воротничком, неизменными чистыми нарукавничками и седыми, тщательно уложенными букольками.
- Садитесь, Анна, - со своими учениками мисс Гуль всегда говорила по-английски, потому что в русском языке ей всегда чудилась какая-то неясность, особенно в употреблении «ты» и «вы». – Я кое-что слышала из того, что вы говорили, и должна сказать, что вы дурно пользовались моими уроками.
- Вашими уроками? Но я не понимаю…
- Вы не понимаете, при чем здесь мои уроки. Но разве я не учила вас, что во всем, как в английской грамматике, необходимы логика и порядок? Order and method! And little gray cells! Маленькие серые клеточки! Анна, вы задаете неправильные вопросы, и поэтому получаете не удовлетворяющие вас ответы.
- Но, мисс Гуль, главный вопрос…
- Главный вопрос, деточка, кому все это нужно? Вы меня понимаете? – старушка пристально смотрела на Аню, склонив на бок голову, и ей почему-то показалось, что она похожа на старого, всеведущего попугая. – Ведь вы до недавнего времени вовсе не задумывались о судьбе вашей матери, не так ли? А теперь задумываетесь и пристаете ко всем с расспросами. Вот я и спрашиваю вас: кому это нужно? Если они вас не убедили, могу подтвердить: ваша мать действительно умерла. Я ведь тогда тоже жила у миссис Долли и все прекрасно помню. Не так много лет прошло. Но главный вопрос не в этом, а в том, кому понадобилось ворошить эту старую историю, писать вам какие-то письма, заставлять вас расспрашивать родных. Если не ошибаюсь, вами неплохо манипулируют и портят вам нервы. Вы вздрагиваете от малейшего шороха, вы похудели, вы часто плачете, наверно, и бессонница началась…
- Да, действительно, откуда вы?..
- Нетрудно догадаться, моя дорогая, - махнула рукой старая дама. – Не бином Ньютона, поверьте. По-видимому, от вас этого и ждут.
- Кто ждет?! Зачем?
- Два вопроса. Сразу два. И начать следует с того, который проще. Он и является главным. Соберитесь-ка с духом, успокойтесь, не подходите ни к кому с расспросами и подумайте. Хорошенько подумайте: кто может стоять за всем этим. Кстати, покажите-ка мне ваши письма. Когда вы получили первое?
Отвечать на нормальные, простые вопросы было приятно, да и общение с мисс Гуль, как всегда, успокаивало. Словно она объясняла употребление определенных и неопределенных артиклей, и ничего больше. И словно все в жизни, действительно, подчиняется логике.
- Вы пошли по тому пути, который вам указали, - говорила англичанка, разглядывая поданные ей Аней письма. – Это проще простого. Вы стали думать о покойной миссис Анне, но тому, кто все это задумал, ее судьба совершенно безразлична, поверьте. Его интересуете вы. Вы и ваши слова и поступки. Значит, надо совершить что-то такое, что в принципе противоречит его схеме. Понимаете? Надо обмануть его ожидания, озадачить его. Тогда он совершит хотя бы одну ошибку и как-то проявит себя. Что можно сказать о нем, судя по этим письмам?
- Я не знаю… по-моему, ничего, - Ане на секунду показалось, что она снова маленькая девочка и не выучила даты правления английских королей или модальные глаголы.
- А по-моему, очень многое. Во-первых, это кто-то, кто прекрасно осведомлен о делах вашей семьи. И о судьбе миссис Анны. Он знает, как она погибла: было ведь еще письмо про железную дорогу, если я правильно поняла?
- Да, оно у Сережи в кабинете осталось. Там стихи из Некрасова.
- Но не это главное. В свое время об этой трагедии много говорили, и знать и помнить о ней могут многие. Но отнюдь не все ваши светские знакомые осведомлены о том, что вас, например, не водят на могилу матери и не учат за нее молиться. Ведь это так и есть?
- Да, так и есть… просто я об этом как-то не задумывалась…
- Вы, деточка об очень многом не задумывались. И кто-то решил, что вам пора это сделать. Что ж, задумайтесь, это не вредно… только не о том, о чем вам предлагают. Помните: порядок и метод! И мы вашего анонима вычислим, дайте срок… А сейчас пойдемте-ка, чай несут. Мистеру Стивену нельзя волноваться – при его комплекции… ах, русские столько едят!
Вечером мисс Гуль принялась за очередное письмо к сестре, к которой по сложившейся за долгие годы привычке писала каждую неделю.
                                                В Англию, миссис Сэвилл,
                                                Санкт-Петербург, январь 1893 года.

Ты порадуешься, когда услышишь, что твои мрачные предчувствия относительно русской зимы не оправдались. Спешу прежде всего заверить мою милую сестру, что у меня все благополучно и что я вовсе не жалею об отъезде из Англии. Я снова нахожусь далеко к северу от Лондона и от нашего милого Сент-Мери-Мид; прохаживаясь по улицам Петербурга, я ощущаю на лице холодный северный ветер, который меня бодрит и радует. Поймешь ли ты это чувство? Этот город – отнюдь не обитель холода и смерти, как он предстает твоему воображению; холод не страшен, если ты закутана в меха; здешние сани быстро несутся по снегу, этот способ передвижения приятен и, по-моему, много удобнее английской почтовой кареты. Конечно, у русских пока нет подземных железных дорог, как в нашем дорогом Лондоне, да и вряд ли они когда-нибудь появятся в Петербурге, который, согласно местным легендам, построен из-за каприза одного царя прямо на болоте и на костях рабов. Разве что в Москве… Впрочем, есть обычные железные дороги, и путешествие из Петербурга в Москву уже давно стало весьма приятным, особенно для пассажиров первого класса. Мистер Стивен уверяет, что через несколько лет железная дорога пересечет всю Сибирь.
Ах, милая Маргарет, не даром я заговорила о железных дорогах! Но об этом потом.
Ты спрашиваешь, верны ли слухи об увлечении русским наследником племянницей ее величества нашей дорогой королевы, да хранит ее господь. Удивляюсь, каким образом вообще доходят слухи из Петербурга в Англию, и особенно такие неверные, как тот, о котором ты пишешь, - слух о мнимой женитьбе цесаревича на маленькой немецкой принцессе. Не думаю, чтобы русский император выбрал ее женою своего сына. Наследник еще слишком молод, все у нас здесь говорят о его связи с какой-то балериной с непроизносимой польской фамилией, которую он, по слухам, делит со своим дядей. Не думаю, что ее величество королева одобрила бы такой брак для рано осиротевшей племянницы, в которой она всегда принимала самое живое участие. Впрочем, браки совершаются на небесах. Мистер Стивен часто бывает при дворе, он в большой милости у императора Александра, поэтому, если удастся узнать какие-либо подробности, я тебе сообщу.
Милая Маргарет, эти размышления развеяли тревогу, с какой я начала писать к тебе, и отвлекли меня от неприятных мыслей, связанных с юной племянницей мистера Стивена. Я считаю ее своей питомицей, ибо провела немало часов, пытаясь научить ее нашему языку, а вместе с ним хорошим манерам и здравому смыслу. Когда-то я рассказывала тебе об ужасной трагедии, произошедшей с матерью бедняжки, ставшей жертвой собственной роковой ошибки. Она (напомню, так как с тех пор минуло шестнадцать лет) бросилась под поезд той самой железной дороги, о которой я, мучимая воспоминаниями об этой драме, и начала бессознательно тебе рассказывать.
Представь себе, Маргарет, кому-то понадобилось тревожить покой моей милой воспитанницы и бомбардировать ее анонимными письмами, полными отвратительных и прозрачных намеков на характер и судьбу ее матери! Девочка, к счастью для нее, ничего не подозревает, ей не так много рассказывали о покойной, но именно это умолчание возбудило теперь ее любопытство, которое, как ты знаешь, сгубило кошку. От души надеюсь, что мне удалось направить его в другое русло, ибо страхи и опасения юного возраста не оставляют некоторых людей до конца жизни.
Помнишь ли ты, как когда-то в нашем милом Сент-Мери-Мид миссис Бригг стала получать анонимные письма, в которых утверждалось, что ее муж, отправляясь в Лондон, каждый раз заходит в гости к некой даме, и называлось время и место их встреч. Миссис Бригг была в отчаянии, и наблюдала за мужем, и мучилась сомнениями в его верности, но я тогда же сказала ей, что она задает неправильный вопрос. Дело вовсе не в том, изменяет ли ей ее супруг (что, конечно же, тоже может представлять некоторый интерес), а в том, кому нужно сообщать ей точные координаты их свиданий. Время и место! И что же?! Стоило миссис Бригг, собравшись с духом, пуститься в Лондон вслед за мужем, как из дома было украдено несколько весьма ценных картин и дорогие украшения, о которых многие знали. При этом выяснилось, что ее муж никогда не посещал никакую даму, предпочитая проводить свободное время в клубе, а ее просто-напросто хотели выманить из дома и быть уверенными в ее длительном отсутствии в определенное время. Не то же самое ли и здесь?
Не знаю пока, кому и зачем понадобилось беспокоить мою ученицу, но она разумная девушка (с прелестными черными глазами и очень похожая на свою несчастную мать) и, кажется, прислушалась к моим выводам о том, что человеческая природа везде одинакова.
Листок напоминает мне, что пора кончать это письмо; прощай, моя милая, добрая Маргарет! Пусть бог благословит тебя и твою семью.
                                                          Любящая тебя сестра Джейн.
 

 Глава 4. Портрет. Луч света в темном царстве.

- Барышня, - сказала хорошенькая, быстроглазая горничная, - от княгини Облонской прислали… пакеты… прикажете принести?
- Да, пожалуйста, Дуняша, распорядитесь… только… чтобы маман не увидела, это ей сюрприз, - покраснела от неподготовленной лжи Аня.
- Как скажете, барышня, а коробки большие, вот этак будет, может, и увидят…
- Коробки? Сколько же их там? – удивилась Аня, не ожидавшая ничего, кроме перекрашенного платья. Наверно, подарки.
- То ли две, то ли три, не считала я их, да вот еще письмо вам.
Аня развернула записку, ожидая прочитать объяснения Дарьи Александровны, но вдруг узнала те же не оставляющие ее в покое печатные буквы.
- Вы, душенька, ошиблись, - сказала она, - эта записка не ко мне.
- Нет, точно к вам! – отвечала смелая девушка, не скрывая лукавой улыбки. – Извольте прочитать!
- Не может быть! – сказала Аня, испугавшись возможных догадок горничной. – Это писано верно не ко мне! – И разорвала письмо в мелкие кусочки.
- Коли письмо не к вам, зачем же вы его разорвали? – сказала девушка. – Я бы возвратила его тому, кто его послал.
- Пожалуйста, душенька! – сказала Аня, вспыхнув от ее замечания. – Вперед ко мне записок не носите. И принесите… пакеты.
Письмо от Долли нашлось в первом, самом большом, прямоугольном, плоском свертке, за который удивленная Аня принялась прежде всего.
«Я решилась послать тебе эти вещи, - писала Дарья Александровна, - после долгих колебаний и размышлений. Полагаю, будет лучше, если они останутся у тебя. Получилось так, что после смерти твоей матери ее вещи оказались в Москве, и их передали твоему дяде. Впоследствии мы неоднократно предлагали Алексею Александровичу забрать их, но, как видишь, прошло немало лет, а воз и ныне там. Драгоценности и портрет по праву принадлежат тебе. По поводу рукописи, вероятно, стоило бы посоветоваться с Сережей, если подобное напоминание о матери его не слишком расстроит».
Аня смотрела на большой, во весь рост портрет женщины, словно выступавший из рамы, и не могла оторваться от него. Она даже забыла, где была, и, не читая дальше письмо Долли, не спускала глаз с удивительного портрета. Это была не картина, а живая прелестная женщина с черными вьющимися волосами, обнаженными плечами и руками и задумчивой полуулыбкой на покрытых нежным пушком губах, победительно и нежно смотревшая на нее смущавшими ее глазами. Только потому она была не живая, что она была красивее, чем может быть живая, Аня почувствовала, что она наверняка была менее блестяща в действительности, но в живой, наверно, было что-то такое привлекательное, чего не было на портрете.
«Они говорят, я похожа на нее… неужели? Да, я хотела бы быть похожей на нее, - промелькнула у завороженной портретом Ани мысль. – Конечно, у нее было много поклонников… как же иначе?»
Портрет, висевший в кабинете брата, не обладал никакой притягательной силой. Он был таким же парадным портретом, какие висели в каждой знакомой ей гостиной, и женщина на нем была такой же, каких встречаешь в каждой гостиной. Она была несомненно красива, но смотреть на нее долго было неинтересно. В конце концов, на свете масса красивых женщин. Обыкновенных.
Эта – с нового портрета – была необыкновенной. Аня поняла это сразу, с первого взгляда, и сейчас, вглядываясь в незнакомое лицо, еще раз убеждалась в этом. Она теперь увидала свою мать совершенно новою и неожиданною для себя. На эту женщину нельзя было не взглянуть второй раз – не потому, что она была очень красива, не из-за изящества и скромной грации, которые видны были во всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица было что-то особенно ласковое и нежное. Блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц, серые глаза дружелюбно и внимательно остановились на Анином лице, как будто она признавала его. Сдержанная оживленность играла и порхала между блестящими глазами и чуть заметной улыбкой, изгибавшей ее румяные губы. Как будто избыток чего-то так переполнял ее существо, что мимо ее воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке. Она была в черном, низко срезанном бархатном платье, открывавшем ее точеные, как старой слоновой кости, полные плечи и грудь и округлые руки с тонкою крошечною кистью.
«Так вот она какая!» – с восхищением думала Аня, и глаза ее жадно вбирали в себя мельчайшие детали туалета незнакомки. Все платье было обшито венецианским гипюром. На голове, в черных волосах, была маленькая гирлянда анютиных глазок и такая же на черной ленте пояса между белыми кружевами. На точеной крепкой шее была нитка жемчугу. Но черное платье с пышными кружевами не было видно на ней: это была только рамка, и видна была только она, простая, естественная, изящная, оживленная. Какая-то сверхъестественная сила притягивала глаза Ани к лицу на портрете. Оно было прелестно в своем оживлении, но было что-то ужасное и жестокое в его прелести.
Испугавшись, что кто-нибудь может войти и застать ее, она быстро перенесла картину к двери и прислонила ее к стене. Над дверью висели длинные тяжелые шторы из аспидно-серого бархата. Даже если потянуть за шнуры, с помощью которых шторы раздвигались, все равно шторы прикрывали часть бело-серой стены по обе стороны от двери. Если просто заглянуть в комнату, портрета не увидишь, а если кто-нибудь войдет, она успеет спрятать его за портьерой. Почему нужно его прятать, Аня не понимала, но знала точно, что сделать это необходимо.
Зимний день взглянул из окна на портрет, осветив его бледным солнцем, и улыбка женщины на нем изменилась, стала грустной, как будто она хотела бы объяснить что-то, но не могла.
«Как хорош этот жемчуг с черным платьем! Вот бы…» – она не успела додумать мысль, потому что в мозгу молнией вспыхнула другая, и через мгновение, показавшееся ей долгим и мучительным, она, растерзав нетерпеливыми пальцами аккуратные узлы и складки упаковки, смотрела на собственное платье для будущего бала. Оно было точно таким же. Не бархатным, без анютиных глазок, которые, впрочем, легко найти в любой оранжерее, с чуть иными кружевами – и при этом точно таким же.
Она оглянулась на портрет, словно боясь, что обретенная прекрасная незнакомка уже не смотрит на нее и не увидит этого странного совпадения. Но незнакомка все видела и улыбалась нежно и насмешливо.
«Конечно, оно точно такое же! – казалось, говорила она. – Каким же ему еще быть? Ты же моя дочь! Ты будешь как я, бесспорно! И лучше!»
Повинуясь непонятному порыву, Аня, нервно разрывая старую, тонкую, пожелтевшую бумагу, открыла остальные свертки и через минуту уже прикладывала к шее ожерелье из крупного жемчуга и бежала с ним к зеркалу.
«Очень красиво, - одобрила ее не сразу обнаруженная ею, теперь отраженная в зеркале женщина с портрета, которую надо было привыкнуть называть матерью, - тебе идет. Он твой, этот жемчуг, мой подарок на твое рожденье».
В других коробочках оказались кольца, серьги, браслеты – целое состояние, целое богатство для Ани, которой почти не покупали драгоценностей. Лидия Ивановна, украшавшая самое себя, как рождественскую елку, считала, что молодых девушек следует держать в строгости, и не позволяла ни Ане, ни племяннице Наденьке, тоже живущей в доме, мечтать о бриллиантах и изумрудах. Мечтать следовало только о возвышенных материях, а бриллианты были, по ее мнению, недостойной прозой жизни. Что-то она скажет теперь? Увидев к тому же преобразившееся платье?!
Аня привычно испугалась и быстро принялась прятать драгоценные бархатные коробочки в самую глубину своего секретера. Жаль, что запереть его нечем: Лидия Ивановна категорически запрещала девушкам запирать дверцы их шкафов, столов и комодов и запираться в комнатах.
«У достойных девушек не может быть секретов», - без конца повторяла она, заставая их с Наденькой за каким-нибудь безобидным перешептыванием, и требовала непременно сообщить, о чем это они хихикают, забыв о хороших манерах. Спрятав все и повесив черное платье в шкаф так, чтобы его нельзя было сразу заметить, Аня вновь оглянулась на портрет в поисках поддержки.
«Молодец, - почти подмигнули ей уже знакомые глаза, - так и надо. Молчи и скрывайся до бала. После бала все будет по-другому».
Почему после бала все будет по-другому, Аня не знала, а красавица с портрета не могла объяснить, но они обе были уверены, что так и будет. Что-то обязательно изменится. А до бала нужно скрыть и спрятать всё: платье, драгоценности, все эти валяющиеся по всей комнате обрывки шпагата и бумаги и, главное, портрет. Аня принялась за дело. Собрала весь мусор и хотела уже позвонить горничной, когда ей показалось, что женщина с портрета смотрит на нее как-то странно. Не так, как раньше.
«Чего она хочет? Надо задернуть портьеру, иначе я с ума сойду! Успокойся: портреты ничего не хотят… да, действительно… еще сверток остался. Странно все это! Особенно что платье такое же!»
Оставшийся сверток развернулся легко – там была толстая большая тетрадь, переплетенная, как книга. Аня раскрыла ее посередине.
«Госпожа кошка, служившая при дворе, была удостоена шапки чиновников пятого ранга, и ее почтительно именовали госпожой фрейлиной. Она была прелестна, и государыня велела особенно ее беречь. Кошки в тогдашнюю пору были еще очень редким зверем на Острове. Однажды…» - Аня вернулась к началу рукописи, хотя ее заинтересовали и странная госпожа кошка, и какой-то таинственный Остров.
«… я получила в дар целую гору превосходной бумаги. Казалось, ей конца не будет, и я писала на ней, пока не извела последний листок, о том о сем, обо всем на свете, иногда даже о совершенных пустяках. Мои записки не предназначены для чужих глаз, и потому я могла писать так, как в голову придет, для собственного удовольствия», - это было что-то вроде предисловия, но Аня была слишком взбудоражена, чтобы читать внимательно. Пожелтевшие страницы и слегка выцветшие чернила напомнили ей о брате, который тоже любил поговорить о том, что он пишет для собственного удовольствия и так, как умеет, и, значит…
«Конечно, - кивнула ей мать с портрета, - он же мой сын. И он должен быть хоть в чем-то похож на меня». Какая-то странная мысль, похожая на догадку, вдруг сверкнула где-то совсем рядом, но женщина отвела глаза, и Аня не успела остановить ее. И все-таки, что ж это было?
«Ничего, - сказала она сама себе, - ничего не было. Портреты только у Гофмана какого-нибудь смотрят… Я его сейчас спрячу… вот так… извините меня… а думать надо, как мисс Гуль, четко, логично и без мистики. Мисс Гуль… да… конечно! Как же я могла забыть?! Об этих письмах… где же оно? Я разорвала… или Дуняша унесла? Нет, вот обрывок, и вот еще… Кто же это так развлекается? Тоже ведь пишет – для удовольствия! Нет, я все выясню! Как это Дуняша сказала?.. Что она вернет письмо тому, кто его послал? Как вернет?… Или она знает?… Да нет, что она может знать! Подумала, верно, что это любовная записка… А вернуть – просто… да! Надо только дождаться следующего – и отдать посыльному подготовленный ответ! То-то там удивятся! И мисс Гуль говорила, что надо совершить что-нибудь, чего они от меня не ожидают. И посмотреть, что они будут делать. Правильно!»
Она села за письменный столик, взяла перо, бумагу – и задумалась. Несколько раз начинала она свое письмо и рвала его: то выражения казались ей слишком снисходительными, то слишком резкими. Наконец ей удалось написать несколько строк, которыми она осталась довольна.
«Я уверена, - писала она, - что вы не хотели оскорбить меня, и надеюсь получить объяснение ваших необдуманных поступков. Возвращаю вам письмо ваше…»
«Как же я могу его возвратить, если я его порвала? Ах, боже мой, какой вздор! Нет, так нельзя! Надо успокоиться, почитать что-нибудь… что-нибудь правильное, английское, тогда и мысли придут в порядок… все равно, сегодня больше писем не будет… их никогда не было дважды в день… кажется, к папа кто-то приехал… пойду в библиотеку, возьму… Вальтер Скотта какого-нибудь!»
Библиотека в доме Карениных была большая, часть ее принадлежала когда-то первому мужу Лидии Ивановны, который, получив ее в наследство, решительно не знал, что делать с книгами. Кроме того, Алексей Александрович вот уже на протяжении многих лет покупал все книжные новинки, и, хотя интересовали его в основном книги философского и религиозного содержания, он за правило поставил не оставлять непрочитанной ни одной купленной книги. Восторженная и увлекающаяся Лидия Ивановна немедленно приобретала все, о чем говорили в свете, долго держала полюбившееся издание в гостиной, потчуя цитатами из него всех гостей, потом мода сменялась, сменялось и увлечение Лидии Ивановны, и ненужная книга, вместе с закладочками на мудрых цитатах, отправлялась в библиотеку и томилась там на первой попавшейся полке.
Сережа, тоже покупавший книги, пытался периодически систематизировать библиотеку и навести в ней порядок, но, как правило, отчаяние настигало его, когда он открывал первый же шкаф. Там роскошные издания прошлого века соседствовали с современными романами, журналы без обложек были засунуты между томами «Истории путешествий», какая-нибудь «Гидравлика» оказывалась втиснутой между Вольтером и Расином, а дальше шли большие, маленькие, толстые, тонкие книги, - и Сережа отступал. Да и что мог поделать с этим хаосом человек, не могущий навести порядок в собственной душе? Вот у отца – у того на письменном столе всегда все так чинно и аккуратно, что по одному этому порядку можно угадать, что у Алексея Александровича совесть чиста и душа спокойна. Главное условие всякой деятельности есть порядок – любил повторять он, и порядок в его жизни был доведен до крайней степени точности.
Чтение, однако, никто, даже старый Каренин, не считал серьезной деятельностью, а потому библиотека пребывала в таком состоянии, что найти в ней нужную книгу в нужный момент можно было разве что случайно.
Ане библиотека напоминала лабиринт, устроенный как будто специально по чьей-то злой воле, чтобы затруднить непосвященным доступ к сокровищнице мысли. Она всегда удивлялась тому, что ей до четырнадцати лет было запрещено заходить сюда, словно она могла нарушить несуществующий порядок. Этот запрет, как и должно было быть, имел последствием только то, что Ане мучительно хотелось побывать в таинственном книгохранилище, которое казалось ей неким заколдованным местом, вроде запертой комнаты в замке Синей Бороды. И каждый раз, входя в библиотеку, она ожидала, что вот-вот случится с ней что-нибудь чудесное, волшебное и немножко страшное. Однако лабиринт не оправдывал ожиданий: ни Минотавров, ни таинственных свитков и папирусов, ни потайных дверей, ни готических страшилок от мисс Радклиф – ничего этого в нем не было, и Аня всегда покидала книжное царство с чувством легкого разочарования. Нету чудес, и мечтать о них нечего. Библиотека берегла свои тайны, не доверяя их Ане, но это не мешало ей каждый раз снова и снова замирать от ожидания. Почему долгожданное чудо совершилось именно в этот день? Кто знает…на то оно и чудо.
Аня вошла в библиотеку (это будет навсегда памятная для нее минута) и взяла роман Вальтер Скотта «Сен-Ронанские воды», единственный, который еще не прочитала. Ей хотелось плакать; беспредметная тоска, непонятная ей самой, терзала ее как будто каким-то предчувствием. В комнате было ярко-светло от косых лучей солнца; было тихо; кругом, в соседних комнатах, тоже не было ни души. Лидии Ивановны не было дома, а Алексей Александрович проводил эти часы в кабинете, занимаясь делами и принимая посетителей.
Раскрыв вторую часть, Аня бесцельно перелистывала ее, стараясь отыскать какой-нибудь смысл в отрывочных фразах, мелькавших у нее перед глазами. Она как будто гадала, как гадают, раскрывая книгу наудачу. Потом она припоминала, что она именно закрыла книгу, чтоб потом раскрыть и, загадав о своем будущем, прочесть выпавшую ей страницу. Замерев на секунду, она вдруг мысленно обратилась к Богу с молитвой, чтобы он помог ей разобраться в странной путанице, паутиной окружившей ее в последнее время.
И в это самое мгновение неверное петербургское солнце, не выдержав состязания с очередной северной холодной тучей, скрылось, и от него остался единственный, последний луч, и этот луч вдруг осветил небольшую книгу, непонятно каким образом оказавшуюся среди одинаковых томов скучного Вальтер Скотта. Аня вынула ее – это было французское издание «Поэзии ада» неизвестного ей Дюка де Лилля. Раскрыв ее, она увидела лист почтовой бумаги, сложенный вчетверо и так приплюснутый, так слежавшийся, как будто он несколько лет был заложен в книгу и забыт в ней. С крайним любопытством она начала осматривать свою находку, развернула чуть не слипшуюся бумагу, которая от долгого лежания между страницами оставила на них во весь размер свой светлое место.
Она в смущении вертела письмо в руках, как бы нарочно отдаляя от себя минуту чтения. Наконец, замирая от ожидания, развернула его; несколько слов бросились ей в глаза, и крик изумления вырвался из ее груди.
«Я получила ваше письмо. Анна»
Чернила посинели, выцвели: уж слишком давно, как оно было написано!
Она поставила книгу на место, заперла шкаф и, спрятав письмо в карман, побежала к себе.
«Я получила ваше письмо. Анна», - повторяла она, задыхаясь от быстрого бега и мечтая только, чтобы никто не помешал ей донести находку до своей комнаты.
«Я получила ваше письмо», - вот он – ответ на ее вопрос.
То, о чем она только что молилась с уверенностью, что Бог исполнит ее молитву, было исполнено, но Аня была удивлена этим так, как будто это было что-то необыкновенное, и как будто она никак не ожидала этого, и как будто то, что это так быстро совершилось, доказывало, что это происходило не от Бога, которого она просила, а от обыкновенной случайности. Но не становится ли событие тем значительнее и исключительнее, чем большее число случайностей приводит к нему? Лишь случайность может предстать перед нами как послание. Все, что происходит по необходимости, что ожидаемо, что повторяется всякий день, то немо. Лишь случайность о чем-то говорит нам. Мы стремимся прочесть ее, как читают цыганки по узорам, начертанным кофейной гущей на дне чашки.
Она наугад раскрыла вновь извлеченную из недр секретера рукопись и осторожно расправила найденную записку, положив ее поверх исписанной такими же выцветшими чернилами страницы. Чудеса этого дня продолжались, и через секунду Аня нашла то, что искала.
«Я знаю дорогу на волшебный Остров лучше, чем кто-либо! – гордо заявил Стеклянный Кот Стеклянной Улитке».
«Я получила ваше письмо…»
Прописное «Я» и четко соединенные буквы в словах «лучше» и «получила» – они были одинаковыми, они тоже отвечали на ее вопрос.
«Я» и «луч» были писаны одной рукой.
Аня порвала в клочки свое, теперь ненужное письмо, спрятала рукопись – чудесную сказку, с волшебными островами, стеклянными котами, гномами, госпожой Кошкой и лунной принцессой, не услышанную ею в детстве мамину сказку. Она знала, что, если сейчас поднимет портьеру и посмотрит на портрет, мать снова улыбнется ей своей особенной улыбкой, как будто по ее велению получила Аня эту короткую старую записку.
«Я получила ваше письмо. Анна», - что это было за письмо? От кого и о чем? Почему записка осталась неотправленной? Было ли то письмо чем-то важным в ее жизни или просто приглашением на очередной бал? Ей почему-то казалось, что у такой женщины, какую она увидела сегодня на портрете, не могло быть ничего обыкновенного. Никаких обыкновенных историй. Разве что – обыкновенное чудо. Вроде этого солнечного луча, неожиданно упавшего на «Поэзию ада». И в записях – снова «луч»! Луч света… где? Что-то такое она где-то слышала… В темной комнате?.. Нет, как-то не так… Это… ну, конечно, это говорила Вера! Что-то про какой-то луч. Вера. Правильно: у Веры есть эти странные люди, которые могут как-то проследить за посыльным, и тогда станет ясно, кто посылает эти проклятые письма.
Она подсунет им вот это: «Я получила ваше письмо. Анна».
Другая Анна. Вторая. Нет, первая. Та женщина не могла быть второй.
«И я могла жить и не задумываться о ней! Почему, ну почему никто никогда мне ничего о ней не рассказывал?! Или воспоминания… как это вчера сказал Сережа? Что они измучили его, что они самое сильное чувство… нет, как-то не так… он всегда говорит красиво… самая сильная способность души нашей? Кажется, так. Интересно, как же мог отец… откуда взялась Лидия Ивановна? После такой красавицы – и жениться на Лидии?! Все равно что после богини взять в жены земную женщину, к тому же толстую и некрасивую… как же ему живется… с этой… земною? Счастлив ли он? Или… или ему так проще? С той он страдал, любил, ревновал, мучился и не смог бы вынести этого во второй раз. Не захотел еще раз рисковать своим сердцем. Поймал однажды яркую колибри, которая вся огонь и сияние, а ему куда больше подошла бы простая курица! Так ему легче. Но действительно ли тяжесть ужасна, а легкость восхитительна?» – Аня держала в руках развернутую записку и улыбалась неожиданным новым мыслям. Не услышав легкого шороха за спиной, она достала жемчужное ожерелье и хотела было примерить его, когда над ней раздался знакомый голос.
Она вздрогнула от испуга и оглянулась: перед ней стояла Лидия Ивановна. Она схватила Аню за руку и крепко удерживала на месте, другой рукой поднесла она к глазам записку, и по торжествующей улыбке Аня увидела, что ей удалось ее разобрать. Мгновение спустя Аня бросилась на мачеху, почти не помня себя, и вырвала письмо из рук ее. Все это случилось так скоро, что она и сама не понимала, каким образом письмо очутилось у нее опять. Но, заметив, что Лидия Ивановна снова хочет вырвать его из ее рук, она поспешно спрятала его на груди и отступила на три шага.
С полминуты они смотрели друг на друга молча. Аня еще содрогалась от испуга и вся дрожала от волнения; Лидия Ивановна, бледная, с посинелыми губами, тяжело дышащая, первой прервала молчание.
- Довольно, - сдавленным голосом сказала она. – Вы, верно, не хотите, чтоб я употребила силу, отдайте же мне письмо добровольно. Вы слышали?
- Оставьте меня, оставьте! – закричала Аня, и в этом крике вдруг прорвалось все напряжение последних недель. – Пропустите меня!
- Как? Что это значит? И вы еще смеете принимать такой тон… после того, что вы… Отдайте, говорю вам!
Она еще раз шагнула к Ане, но, взглянув на нее, увидела в глазах ее столько решимости, что остановилась, как будто в раздумье.
- Хорошо! – сказала она наконец сухо, словно остановившись на одном решении, но все еще через силу подавляя себя. – Это своим чередом, а сперва… откуда  у вас этот жемчуг? Из моей шкатулки? У вас не было такого! Где вы взяли ключ?! Извольте отвечать, когда вас спрашивают!
- Я не буду вам отвечать, - сказала Аня, - я не могу с вами говорить. Пустите меня, пустите! Я ничего не брала! Как вы смеете…
Она вырвала свою руку и пошла к дверям.
- Нет, вы так не уйдете! Я не могу вам позволить, в самом деле, получать письма от ваших любовников, в моем доме! – сказала она, с своей грубой точностью речи, выговаривая слово «любовник», как и всякое другое слово. Аня глядела на нее как потерянная.
- Остановитесь, - прошептала она в ужасе, - как вы можете? Как вы могли мне сказать?.. Боже мой! Боже мой!.. Не доводите меня до крайности…
- Что? Что! Вы еще угрожаете мне?
Аня смотрела на нее бледная, убитая отчаянием. Сцена между ними дошла до последней степени ожесточения, которого Аня не могла понять. Она молила взглядом не продолжать далее… иначе пришлось бы все рассказать – о письмах, о матери, о портрете, о Сережиных домыслах, о собственных сомнениях… о тайно перекрашенном платье! Лидия Ивановна смотрела на нее пристально и видимо колебалась.
- Нет, это нужно кончить! – произнесла она наконец, как будто одумавшись. – Признаюсь, я было заколебалась от этого взгляда. Но, к несчастию, дело само за себя говорит. Вы меня не разуверите! Нет, выкиньте это из головы. Вам все время носят какие-то письма… и если я усомнилась на минуту, то это доказывает только, что ко всем вашим прекрасным качествам я должна присоединить способность отлично лгать, а потому повторяю…
По мере того как она говорила, лицо ее все более и более искажалось от злобы, которой Аня, теряясь, не могла понять. Она хотела броситься из комнаты, в это мгновение послышались шаги, поднялась портьера, и перед ними очутился Алексей Александрович, смотревший на них в удивлении. Лицо его было бледнее обыкновенного. Видно было, что ему больших усилий стоило дойти до них, когда он заслышал их голоса.
- Друг мой! – заметалась, скрывая торжество, Лидия Ивановна. – Зачем вы встали?.. Доктор…
- О чем вы здесь говорили? – сердитый взор бесцветных глаз остановился на Лидии Ивановне.
- Спросите ее. Вы вчера еще так ее защищали, - сказала Лидия Ивановна, тяжело опускаясь в кресла. – Стойте тут, - указала она Ане на середину комнаты. – Я вас хочу судить перед вашим отцом, потому что я заменила вам мать. А вы успокойтесь, сядьте, - прибавила она, усаживая Алексея Александровича в кресла. – Мне горько, что я не могла вас избавить от этого неприятного объяснения, но оно необходимо. Он посылает крест, он дает и силы, - вздохнула она, закатывая глаза.
Ане казалось, что все это происходит не с ней. Она слушала Лидию Ивановну, видела подле себя сухое, старое лицо строгого отца, чувствовала его дыхание и запах, красные пятна переливались по ее лицу, и привычный страх мешал ей не только говорить, но понимать слова мачехи.
- Я хочу, чтобы вы рассудили вместе со мной, - говорила та. – Вы всегда (и не понимаю отчего, еще вчера, например) думали, говорили… но не знаю, как сказать; я краснею от предположений… одним словом, вы защищали ее, вы нападали на меня, вы уличали меня в неуместной строгости; вы намекали еще на какое-то другое чувство, будто бы вызывающее меня на эту неуместную строгость; вы… Но я не понимаю, отчего я не могу подавить своего смущения, эту краску в лице при мысли о ваших предположениях, отчего я не могу сказать о них гласно, открыто, при ней!.. Одним словом, вы…
- Вы не скажете этого! – тихо, но властно произнес Алексей Александрович, обращаясь к жене. – Я не знаю, что между вами было и в чем вы обвиняете ее, но я не могу допустить…
- Чтобы я сказала правду?! Ах, друг мой, вы обмануты ее ангельским видом, но это комедия, и больше ничего! И обманутый во всей этой комедии один – вы. Неужели вы не видите, что ни дать, ни взять она  как мать ее, покойница…
Жена произносила ужасные вещи, и Алексей Александрович не хотел думать далее: опять, как было уже когда-то, в давние, баснословные года, о которых он старался не вспоминать, нарушалось плавное течение его жизни, нарушался привычный порядок, раскрывалась бездна, в которую он заглядывал когда-то…
- Лидия, что с вами? Вы…
- Я не могу молчать, друг мой! Поверьте, что мы, - произнесла она, задыхаясь и указывая на Аню, - не боимся таких объяснений, мы уж не так целомудренны, чтоб оскорбляться, краснеть и затыкать уши, когда нам говорят о подобных делах. Извините, я выражаюсь просто, прямо, грубо, может быть, но так должно. Уверены ли вы, сударь, в порядочном поведении этой… девицы? Вы обмануты, ослеплены… Знайте же, я вырвала из рук ее письмо к любовнику! Вот что делается в нашем доме! Вот что делается подле вас! Вот чего вы не видали, не заметили! А этот жемчуг в ее руках – спросите ее, откуда он! Воровка!
- Этого не может быть, - бессильно прошептал Алексей Александрович. – Вы ошибаетесь… Анна…
- Я видела это письмо, сударь, видела и письма, которые она прячет у себя! Я давно все это заметила и рада, что наконец изобличила ее перед вами. Мне было тяжело видеть ее подле вас, за одним столом месте с нами, в доме моем, наконец. Меня возмущала слепота ваша. Эта записка и теперь при ней, в этом нет сомнения! Вы видите теперь, кто такая эта… девица! Теперь положение разрешено, кончено всякое сомнение, и завтра же, сударыня, вы не будете в доме моем!
- Нет, остановитесь! Я не верю, не верю, не могу верить этому! – неожиданно раздалось от двери, и Дарья Александровна, худенькая, с испуганными глазами, сжимая перед собой свои костлявые руки, с отчаянной решительностью вошла в комнату. – Это какая-то… какая-то достоевщина! Я поднималась к Сереже… Алексей Александрович, простите меня, я не имею права… но я люблю Анечку, я прошу, я умоляю вас сказать мне, что такое между вами? В чем вы обвиняете ее? – обратилась она к Лидии Ивановне, чувствуя, что она бледнеет и губы ее дрожат от гнева на эту холодную, бесчувственную женщину, так покойно намеревающуюся погубить молодую девушку.
- Знаете ли вы, о чем вы говорите? Я бы дорого дала, чтобы сомнение еще было возможно! Знаете ли вы, что, кого вы защищаете? Вы не можете защищать порок!
- Аня и порок – я не могу соединить, не могу верить этому! Если вы говорите о тех письмах, что она получала, то я видела их, это не любовные письма! Я с тем и приехала сегодня к вам, Алексей Александрович, чтобы говорить о них. Вы были заняты, и я поднялась к Сереже…
- Где эти письма? – спросил Алексей Александрович, почти закрыв глаза и опустив голову. – И что с жемчугом?
- Письма здесь, - обрела наконец дар речи Аня, придя в себя от неожиданной защиты Долли. – А жемчуг… он… я не брала, конечно…
- Это ее жемчуг, Алексей Александрович, - ударяя на слово «ее», сказала Долли, - я ей прислала сегодня утром. Я для того и приехала к вам, чтобы поговорить наедине. Покажи письма, Аннета, пусть все узнают…
Ящичек секретера был пуст.
Аня была уверена, что видела письма после того, как привезла их от Облонских. Она сама положила их в этот ящик и жалела, что не может запереть его. Сейчас он был пуст. Не было даже тех обрывков, на которые она разорвала сегодняшнее письмо, но их, вероятно, выбросила приходившая убираться горничная. А письма, куда они могли деться? Она машинально, словно боясь, что не найдет и ее, вынула из-за корсажа записку. Она была на месте, все слова стояли на своих местах.
- Ну, - торопила ее Лидия Ивановна, - что же вы? Успели уничтожить, я думаю?
- Они были здесь, - Аня растерянно повернулась к отцу. – Папа, вы не можете не верить мне… тетушка их видела… и Сережа… это не… не то, что вы подумали, что маман подумала…
- Разумеется, все бросятся на ее защиту, - презрительно поджала тонкие губы Лидия Ивановна. – Почему же она молчала, как виноватая, хотела бы я знать? До явления Дарьи Александровны ей нечего было сказать…
- Она молчала потому, что любит своего отца, - значительно подчеркивая каждое слово, выговорила Долли, - и мне жаль, что вы этого не понимаете! Она не хотела расстраивать вас, Алексей Александрович…
- Какое благородство! – скривилась Лидия Ивановна. – Верится с трудом… дайте-ка сюда, - и она быстрым движением вырвала записку из рук Ани и подала ее Алексею Александровичу. – Вот, полюбуйтесь, на вашу невинность! И не говорите мне, что она ни с кем не состоит в переписке!
Последнее, что Аня помнила потом об этой сцене, завершившейся безобразной истерикой Лидии Ивановны и суетой докторов вокруг Алексея Александровича, был странно изменившийся в лице отец с несчастною, открывшею все, запиской в руке.
 

Profile

ya_exidna: манул (Default)
ya_exidna

January 2025

S M T W T F S
    1234
567891011
12131415161718
19202122232425
262728293031 

Most Popular Tags

Style Credit

  • Style: Caturday - Orange Tabby for Heads Up by momijizuakmori

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jul. 20th, 2025 09:05 pm
Powered by Dreamwidth Studios